Неточные совпадения
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с
тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными
дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, — палаццо этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам — скромный художник, отрекшийся от света, связей, честолюбия для любимой женщины.
Но только что он двинулся,
дверь его нумера отворилась, и Кити выглянула. Левин покраснел и от стыда и от досады на свою жену, поставившую себя и его в это
тяжелое положение; но Марья Николаевна покраснела еще больше. Она вся сжалась и покраснела до слез и, ухватив обеими руками концы платка, свертывала их красными пальцами, не зная, что говорить и что делать.
Я потихоньку высунул голову из
двери и не переводил дыхания. Гриша не шевелился; из груди его вырывались
тяжелые вздохи; в мутном зрачке его кривого глаза, освещенного луною, остановилась слеза.
Самгин взглянул на почерк, и рука его, странно
отяжелев, сунула конверт в карман пальто. По лестнице он шел медленно, потому что сдерживал желание вбежать по ней, а придя в номер, тотчас выслал слугу, запер
дверь и, не раздеваясь, только сорвав с головы шляпу, вскрыл конверт.
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном
тяжелыми запахами, на панелях, у
дверей сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Шел он торговыми улицами, как бы по дну глубокой канавы, два ряда
тяжелых зданий двигались встречу ему, открытые
двери магазинов дышали запахами кожи, масла, табака, мяса, пряностей, всего было много, и все было раздражающе однообразно.
Тяжелую, дубовую
дверь крыльца открыла юная горничная в белом переднике и кружевной наколке на красиво причесанной голове.
— Ты их, Гашка, прутом, прутом, — советовала она, мотая
тяжелой головой. В сизых, незрячих глазах ее солнце отражалось, точно в осколках пивной бутылки. Из
двери школы вышел урядник, отирая ладонью седоватые усы и аккуратно подстриженную бороду, зорким взглядом рыжих глаз осмотрел дачников, увидав Туробоева, быстро поднял руку к новенькой фуражке и строго приказал кому-то за спиною его...
За спиною Самгина открылась
дверь и повеяло крепкими духами. Затем около него явилась женщина среднего роста, в пестром облаке шелка, кружев, в меховой накидке на плечах, в
тяжелой чалме волос, окрашенных в рыжий цвет, румяная, с задорно вздернутым носом, синеватыми глазами, с веселой искрой в них. Ее накрашенный рот улыбался, обнажая мелкие мышиные зубы, вообще она была ослепительно ярка.
Внизу в большой комнате они толпились, точно на вокзале, плотной массой шли к буфету; он сверкал разноцветным стеклом бутылок, а среди бутылок, над маленькой
дверью, между двух шкафов, возвышался
тяжелый киот, с золотым виноградом, в нем — темноликая икона; пред иконой, в хрустальной лампаде, трепетал огонек, и это придавало буфету странное сходство с иконостасом часовни.
Он указал рукой на
дверь в гостиную. Самгин приподнял
тяжелую портьеру, открыл
дверь, в гостиной никого не было, в углу горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей руки ощущение теплого, клейкого пота.
Но под этой неподвижностью таилась зоркость, чуткость и тревожность, какая заметна иногда в лежащей, по-видимому покойно и беззаботно, собаке. Лапы сложены вместе, на лапах покоится спящая морда, хребет согнулся в
тяжелое, ленивое кольцо: спит совсем, только одно веко все дрожит, и из-за него чуть-чуть сквозит черный глаз. А пошевелись кто-нибудь около, дунь ветерок, хлопни
дверь, покажись чужое лицо — эти беспечно разбросанные члены мгновенно сжимаются, вся фигура полна огня, бодрости, лает, скачет…
Она шла, как тень, по анфиладе старого дома, минуя свои бывшие комнаты, по потускневшему от времени паркету, мимо занавешанных зеркал, закутанных тумб с старыми часами, старой,
тяжелой мебели, и вступила в маленькие, уютные комнаты, выходившие окнами на слободу и на поле. Она неслышно отворила
дверь в комнату, где поселился Райский, и остановилась на пороге.
Он подумал немного, потупившись, крупные складки показались у него на лбу, потом запер
дверь, медленно засучил рукава и, взяв старую вожжу, из висевших на гвозде, начал отвешивать медленные, но
тяжелые удары по чему ни попало.
Солдат повел Нехлюдова на другое крыльцо и подошел по доскам к другому входу. Еще со двора было слышно гуденье голосов и внутреннее движение, как в хорошем, готовящемся к ройке улье, но когда Нехлюдов подошел ближе, и отворилась
дверь, гуденье это усилилось и перешло в звук перекрикивающихся, ругающихся, смеющихся голосов. Послышался переливчатый звук цепей, и пахнуло знакомым
тяжелым запахом испражнений и дегтя.
Нехлюдов переводил слова англичанина и смотрителя, не вникая в смысл их, совершенно неожиданно для себя смущенный предстоящим свиданием. Когда среди фразы, переводимой им англичанину, он услыхал приближающиеся шаги, и
дверь конторы отворилась, и, как это было много раз, вошел надзиратель и за ним повязанная платком, в арестантской кофте Катюша, он, увидав ее, испытал
тяжелое чувство.
Сон переносил на волю, иной раз в просоньях казалось: фу, какие
тяжелые грезы приснились — тюрьма, жандармы, и радуешься, что все это сон, а тут вдруг прогремит сабля по коридору, или дежурный офицер отворит
дверь, сопровождаемый солдатом с фонарем, или часовой прокричит нечеловечески «кто идет?», или труба под самым окном резкой «зарей» раздерет утренний воздух…
…Я ждал ее больше получаса… Все было тихо в доме, я мог слышать оханье и кашель старика, его медленный говор, передвиганье какого-то стола… Хмельной слуга приготовлял, посвистывая, на залавке в передней свою постель, выругался и через минуту захрапел…
Тяжелая ступня горничной, выходившей из спальной, была последним звуком… Потом тишина, стон больного и опять тишина… вдруг шелест, скрыпнул пол, легкие шаги — и белая блуза мелькнула в
дверях…
Мы переехали в Москву. Пиры шли за пирами… Возвратившись раз поздно ночью домой, мне приходилось идти задними комнатами. Катерина отворила мне
дверь. Видно было, что она только что оставила постель, щеки ее разгорелись ото сна; на ней была наброшена шаль; едва подвязанная густая коса готова была упасть
тяжелой волной… Дело было на рассвете. Она взглянула на меня и, улыбаясь, сказала...
Вдруг в соседней комнате послышались
тяжелые, торопливые шаги, кто-то не просто открыл, а рванул
дверь, и на пороге появилась худая высокая фигура Дешерта.
Прочухавшийся приказчик еще раз смерил странного человека с ног до головы, что-то сообразил и крикнул подрушного. Откуда-то из-за мешков с мукой выскочил молодец, выслушал приказ и полетел с докладом к хозяину. Через минуту он вернулся и объявил, что сам придет сейчас. Действительно, послышались
тяжелые шаги, и в лавку заднею
дверью вошел высокий седой старик в котиковом картузе. Он посмотрел на странного человека через старинные серебряные очки и проговорил не торопясь...
Всё болело; голова у меня была мокрая, тело
тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка
двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
Прошелся по комнате, расправляя плечи, подошел к
двери, резко закинул
тяжелый крюк в пробой и обратился к Якову...
Он воротился смущенный, задумчивый;
тяжелая загадка ложилась ему на душу, еще
тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он до того забылся, что едва разглядел, как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в
дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным. Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.
Но когда я, в марте месяце, поднялся к нему наверх, чтобы посмотреть, как они там „заморозили“, по его словам, ребенка, и нечаянно усмехнулся над трупом его младенца, потому что стал опять объяснять Сурикову, что он „сам виноват“, то у этого сморчка вдруг задрожали губы, и он, одною рукой схватив меня за плечо, другою показал мне
дверь и тихо, то есть чуть не шепотом, проговорил мне: „Ступайте-с!“ Я вышел, и мне это очень понравилось, понравилось тогда же, даже в ту самую минуту, как он меня выводил; но слова его долго производили на меня потом, при воспоминании,
тяжелое впечатление какой-то странной, презрительной к нему жалости, которой бы я вовсе не хотел ощущать.
Пока Авгарь возилась у печки, добывая из загнеты угля, чтобы зажечь самодельщину спичку-серянку, чьи-то
тяжелые шаги подошли прямо к
двери.
В прихожей осторожно скрипнула
дверь, и послышалось
тяжелое шептанье.
Растворились железные
двери громадных корпусов, загремело железо в амбарах, повернулись
тяжелые колеса, и вся фабрика точно проснулась после
тяжелого летаргического сна.
Из залы нужно было пройти небольшую приемную, где обыкновенно дожидались просители, и потом уже следовал кабинет. Отворив
тяжелую дубовую
дверь, Петр Елисеич был неприятно удивлен: Лука Назарыч сидел в кресле у своего письменного стола, а напротив него Палач. Поздоровавшись кивком головы и не подавая руки, старик взглядом указал на стул. Такой прием расхолодил Петра Елисеича сразу, и он почуял что-то недоброе.
Теперь
дверь в кабинет была приперта и слышались только мерные
тяжелые шаги.
За боковыми
дверями с обеих сторон ее комнаты шла оживленная беседа, и по коридору беспрестанно слышались то
тяжелые мужские шаги, то чокающий, приятный стук женских каблучков и раздражающий шорох платьев.
В одиннадцать часов следующего утра Лиза показалась пешком на Кирочной и, найдя нумер одного огромного дома, скрылась за
тяжелыми дубовыми
дверями парадного подъезда.
Из
двери, в которую исчез денщик, сопя и покачиваясь, выступила
тяжелая, массивная фигура в замасленном дубленом полушубке.
В это мгновение на дворе стукнула калитка, потом растворилась
дверь, ведущая со двора на лестницу, и по кирпичным ступеням раздался
тяжелый топот, кашель и голоса.
Сквозь мечущихся в перепуге повстанцев Райнер с своею
тяжелою ношею бросился к
двери, но она была заперта снаружи.
Иногда, притаившись за
дверью, я с
тяжелым чувством зависти и ревности слушал возню, которая поднималась в девичьей, и мне приходило в голову: каково бы было мое положение, ежели бы я пришел на верх и, так же как Володя, захотел бы поцеловать Машу? что бы я сказал с своим широким носом и торчавшими вихрами, когда бы она спросила у меня, чего мне нужно?
Обитая голубым атласом с желтыми шнурами мягкая мебель, маленький диван с стеганой спинкой, вроде раковины, шелковые
тяжелые драпировки, несколько экзотических растений по углам, мраморные группы у одной стены — все это так приятно гармонировало с летним задумчивым вечером, который вносил в открытую
дверь пахучую струю садовых цветов.
Рыбин согнулся и неохотно, неуклюже вылез в сени. Мать с минуту стояла перед
дверью, прислушиваясь к
тяжелым шагам и сомнениям, разбуженным в ее груди. Потом тихо повернулась, прошла в комнату и, приподняв занавеску, посмотрела в окно. За стеклом неподвижно стояла черная тьма.
За
дверью раздались
тяжелые шаги. Упираясь руками в стол, мать поднялась на ноги…
Сквозь
тяжелую дрему мать услыхала глухие шаги на улице, в сенях. Осторожно отворилась
дверь, раздался тихий оклик...
Я один в бесконечных коридорах — тех самых. Немое бетонное небо. Где-то капает о камень вода. Знакомая,
тяжелая, непрозрачная
дверь — и оттуда глухой гул.
Тяжелая, скрипучая, непрозрачная
дверь закрылась, и тотчас же с болью раскрылось сердце широко — еще шире: — настежь. Ее губы — мои, я пил, пил, отрывался, молча глядел в распахнутые мне глаза — и опять…
Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись — и нас — все быстрее — как
тяжелая машина под гору — обжали кольцом — и к разинутым
дверям, в
дверь, внутрь…
Шел, полагаю, минут двадцать. Свернул направо, коридор шире, лампочки ярче. Какой-то смутный гул. Может быть, машины, может быть, голоса — не знаю, но только я — возле
тяжелой непрозрачной
двери: гул оттуда.
Я открыл
тяжелую, скрипучую, непрозрачную
дверь — и мы в мрачном, беспорядочном помещении (это называлось у них «квартира»). Тот самый, странный, «королевский» музыкальный инструмент — и дикая, неорганизованная, сумасшедшая, как тогдашняя музыка, пестрота красок и форм. Белая плоскость вверху; темно-синие стены; красные, зеленые, оранжевые переплеты древних книг; желтая бронза — канделябры, статуя Будды; исковерканные эпилепсией, не укладывающиеся ни в какие уравнения линии мебели.
На углу, в аудиториуме — широко разинута
дверь, и оттуда — медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, «человек» — это не то: не ноги — а какие-то
тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди — а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем — и в лучах надпись: «Мы первые! Мы — уже оперированы! Все за нами!»
Ромашов отворил
дверь. В лампе давно уже вышел весь керосин, и теперь она, потрескивая, догорала последними чадными вспышками. На кровати сидела неподвижная женская фигура, неясно выделяясь в
тяжелом вздрагивающем полумраке.
Я ему мало в ноги от радости не поклонился и думаю: чем мне этою
дверью заставляться да потом ее отставлять, я ее лучше фундаментально прилажу, чтобы она мне всегда была ограждением, и взял и учинил ее на самых надежных плотных петлях, а для безопаски еще к ней самый
тяжелый блок приснастил из булыжного камня, и все это исправил в тишине в один день до вечера и, как пришла ночная пора, лег в свое время и сплю.
Она простояла над ним минуты три, едва переводя дыхание, и вдруг ее обнял страх; она вышла на цыпочках, приостановилась в
дверях, наскоро перекрестила его и удалилась незамеченная, с новым
тяжелым ощущением и с новою тоской.
Улитушка уходит; на минуту водворяется
тяжелое молчание. Арина Петровна встает с своего места и высматривает в
дверь, точно ли Улитушка ушла.